Глава XXII. Древние бани. — Последняя битва крестоносцев. — Гора Фавор. — Вид с ее вершины. — Воспоминания о волшебном саде. — Жили­ще пророчицы Деворы.

Мы снова купались в море Галилейском, вчера в су­мерки и сегодня на восходе солнца. Мы не плавали по нему, но разве три купанья не стоят одного плавания? Рыбы здесь видимо-невидимо, но, отправляясь в стран­ствие, мы запаслись лишь описаниями путешествий вроде «В шатрах на Святой Земле» и «Святая Земля и Библия» и не запаслись рыболовной снастью. В Тивериаде рыбой не разживешься. Мы, правда, видели, как двое или трое бездельников чинили сети, но на наших глазах они так ни разу и не закинули их в море.

Мы не пошли в древние бани в двух милях от Тивериады. У меня не было ни малейшего желания туда идти. Это удивило меня и побудило задуматься над причиной столь непостижимого равнодушия. Ока­залось, все дело в том, что их упоминает Плиний. С некоторых пор я самым непозволительным образом невзлюбил Плиния и апостола Павла, — ведь я никак не мог найти такого уголка, который принадлежал бы мне одному. Всякий раз неизменно оказывалось, что апостол Павел побывал здесь, а Плиний упоминает это место в своих трудах.

Ранним утром мы оседлали своих скакунов и от­правились в путь. И тут во главе процессии возникла загадочная фигура — я бы назвал ее пиратом, если бы пираты водились на суше. Это был рослый араб, еще молодой — лет тридцати, кожа у него была медного оттенка, точно у индейца. Голову туго обвивал яркий шелковый шарф — желтый в красную полоску, — кон­цы которого, окаймленные густой бахромой, свисали на плечи и колыхались на ветру. От шеи до колен свободными складками ниспадал плащ — настоящее звездное знамя, все в волнистых, змеящихся черных и белых полосах. Откуда-то из-за спины торчал высоко над правым плечом длинный чубук. Высоко над левым плечом торчал ствол висящего за спиной непомерно длинного ружья — из тех, какими вооружены были арабы во времена Саладина, — все, от ложа до самого дула, отделанное серебром. Вокруг стана множество раз обернут был длинный-предлинный, искусно расши­тый, но до неузнаваемости выгоревший кусок шелка родом из роскошной Персии, и впереди, среди бесчис­ленных складок, сверкала на солнце грозная батарея старинных, оправленных медью исполинских пистоле­тов и позолоченные рукояти кровожадных ножей. Еще несколько пистолетов в кобурах было подвешено к длинношерстным козьим шкурам и персидским ков­рам, которые громоздились на спине лошади и, види­мо, должны были заменить седло; широкие железные стремена вздергивали колена воина под самый подбо­родок, и, бряцая о стремя, среди свисающих с седла огромных кистей болталась кривая, отделанная сереб­ром сабля таких великанских размеров и такого свире­пого вида, что при одном взгляде на нее самого отча­янного храбреца должно было бросить в дрожь. Раз­ряженный в пух и прах принц, что, верхом на пони и ведя в поводу слона, гордо вступает в селение во главе бродячего цирка, нищ и наг пред этим пышно разубранным всадником, и удовлетворенное тщесла­вие первого сущая безделица по сравнению с царствен­ным величием и бьющим через край самодовольством второго.

— Кто это? Что это? — посыпались со всех сторон испуганные вопросы.

— Наш телохранитель! От Галилеи до места рож­дения Спасителя страна кишит свирепыми бедуинами, у которых в этой жизни одна утеха — резать, рубить, увечить и убивать ни в чем не повинных христиан. Спаси нас аллах!

— Тогда наймите полк солдат! Неужели вы пошле­те нас навстречу ордам головорезов, когда у нас не будет иной защиты, кроме этого ходячего арсенала?

Драгоман рассмеялся — но не остроумному сравне­нию, ибо поистине не родился еще на свет гид, провод­ник или драгоман, способный хоть как-то оценить шутку, даже если она такая грубая и тяжеловесная, что, упади она на него, она расплющила бы его в лепешку, — драгоман рассмеялся и, подстрекаемый, без сомнения, какой-то своей, тайной мыслью, позволил себе даже подмигнуть нам.

Когда в таких передрягах человек смеется, это при­дает храбрости; когда он подмигивает — на душе ста­новится совсем спокойно. Наконец он дал понять, что мы и с одним стражем будем в полной безопасности, но уж без этого одного никак нельзя: его устрашающие доспехи окажут магическое действие на бедуинов. Тог­да я сказал, что нам вообще не нужны никакие стражи. Если один нелепо вырядившийся бродяга может спа­сти от всех бед восьмерых вооруженных христиан и це­лую кучу их темнокожих слуг, так уж конечно они и сами сумеют себя защитить. Драгоман с сомнением покачал головой. Тогда я сказал:

— Подумайте только, на что это похоже! Поду­майте, что скажут самоуверенные американцы, если мы будем трусливо пробираться по этой безлюдной пустыне под охраной какого-то ряженого араба, кото­рый сломит себе шею, удирая во все лопатки, если за ним погонится настоящий мужчина? Это глупо, это попросту унизительно. Зачем нам велели запастись пистолетами, если мы все равно отданы под защиту этого негодяя в звездно-полосатом плаще?

Все уговоры были тщетны, драгоман только улы­бался да покачивал головой.

Я выехал вперед, завязал знакомство с этим но­воявленным царем Соломоном-во-всей-славе-его и за­ставил его показать мне свое допотопное ружье. Замок его проржавел; ствол сплошь был в серебряных коль­цах, пластинках, бляшках, но при этом он был кривой, как бильярдные кии выпуска сорок девятого года, которые все еще попадаются на старых приисках Калифорнии. Дуло было до филигранной тонкости изъедено узором многовековой ржавчины, и край стал как обгоревшая печная труба. Зажмурив один глаз, я заглянул в дуло — оно все заросло ржавчиной, как старый паровой котел. Я взял в руки исполинские пистолеты и взвел курок. Они тоже изнутри про­ржавели, и уже целую вечность их никто не заряжал. Я вернулся на свое место весьма ободренный, рас­сказал обо всем гиду и попросил его отпустить эту безоружную крепость на все четыре стороны. И тогда все объяснилось. Этот молодец состоит на службе у шейха Тивериады. Он источник государственных доходов. Для Тивериадской империи он то же, что для Америки таможенные пошлины. Шейх навязывает путешественникам охрану и взимает с них за это плату. Это богатый источник доходов, в иные годы он приносит казне до тридцати пяти и даже сорока долларов.

Теперь я знал тайну этого воина; знал истинную цену его проржавевшей мишуре и презирал его осли­ное самодовольство. Я наябедничал на него и вместе со всей безрассудно отважной кавалькадой двинулся навстречу опасностям безлюдной пустыни, не слушая его отчаянных воплей, суливших нам увечье и смерть на каждом шагу.

Мы поднялись на тысячу двести футов над озером (я не могу не упомянуть о том, что озеро лежит на шестьсот футов ниже уровня Средиземного моря, — еще ни один путешественник не пренебрег возмож­ностью украсить свои письма этой знаменитой под­робностью), и нам открылась убогая панорама, — столь убогим, наводящим тоску видом не всякая стра­на может похвастать. Но земля эта так густо населена историческими воспоминаниями, что если бы выс­тлать ее страницами книг, о ней написанных, они покрыли бы ее сплошным ковром от края и до края. В эту панораму входят гора Хермон, горы, окружа­ющие Кесарию Филиппову, Дан, истоки Иордана и Меромские воды, Тивериада, море Галилейское, ров Иосифа, Капернаум, Вифсаида, места, где, как пред­полагают, была произнесена Нагорная проповедь, и где были накормлены голодные толпы, и где про­изошел чудесный улов рыбы; откос, с которого сви­ньи кинулись в море; места, где Иордан впадает в озеро и вновь вытекает из него; Сафед — «город на холме», один из четырех священных еврейских горо­дов, тот самый, где, как верят иудеи, появится истин­ный мессия, когда придет спасать мир; отсюда видна также часть поля, где разыгралась битва при Гат­тине — последняя битва рыцарей-крестоносцев, после которой они в блеске славы сошли со сцены и навсег­да покончили со своими великолепными походами; гора Фавор, на которой, по преданию, совершилось преображение Господне. А вид, открывшийся нам да­льше, на юго-востоке, вызвал у меня в памяти одно место из Библии (я, разумеется, не припомнил его в точности).

 

Ефремляне, с которыми сыны Израилевы не пожелали поделить­ся богатой добычей, доставшейся им в войне с аммонитянами, собрали могучее войско и пошли войной на Иефая, судью Израиля; но ему сообщили об их приближении, и, собрав сынов Израиля, он сразился с аммонитянами и обратил их в бегство. Чтобы закрепить свою победу, Иефай захватил броды и переправы Иордана, приказав не пропускать никого, кто не сумеет сказать «шибболет». Ефрем­ляне, происходившие из другого племени, не могли произнести этого слова правильно, они говорили «сибболет», доказывая этим, что они враги, и их тут же лишали жизни; так и случилось, что в тот день у бродов и переправ через Иордан полегло сорок две тысячи человек.

 

Мы мирно трусили по дороге, по которой проходят караваны, направляющиеся из Дамаска в Иерусалим и Египет, мимо Лубии и других сирийских деревушек, примостившихся на вершинах крутых гор и холмов и защищенных живыми изгородями из гигантских как­тусов (признак бесплодной земли), на которых растут колючие груши, громадные, точно окорока, и наконец прибыли на поле битвы при Гаттине.

Это обширное неправильной формы плоскогорье кажется нарочно создано для сражений. Лет семьсот тому назад несравненный Саладин встретился с вой­ском христиан и раз и навсегда положил конец их владычеству в Палестине. Задолго до этого между воюющими сторонами установилось перемирие, но, согласно путеводителю, Рейнольд Шатильонский, пра­витель Кирэка, нарушил его, разграбив дамасский ка­раван и, несмотря на требование Саладина, не пожелал вернуть ни купцов, ни их товары. Такая дерзость нич­тожного военачальника задела султана за живое, и он поклялся, что убьет Рейнольда собственной рукой, где бы и когда бы тот ему ни попался. Оба войска приго­товились к бою. Под началом нерешительного короля иерусалимского был цвет христианского рыцарства. Он по недомыслию заставил их совершить долгий, изнурительный переход под палящим солнцем и при­казал им стать лагерем на этой открытой, безводной равнине, где нечем было утолить голод и жажду. Пол­чища мусульман на превосходных конях, обогнув Геннисарет с севера, хлынули сюда, сжигая и разрушая все на своем пути, и стали лагерем напротив врага. На заре началось кровопролитное сражение. Окруженные со всех сторон несметным воинством султана, христи­анские рыцари бились не на жизнь, а на смерть. Они бились с отчаянной доблестью, но все было напрасно: жара, численное превосходство врага, изнурительная жажда — все было против них. К середине дня храб­рейшие из храбрых пробились сквозь ряды мусульман и захватили вершину невысокой горы и там, сгрудив­шись вокруг Христова знамени, снова и снова отби­вали атаки вражеской конницы.

Но часы владычества христиан в Палестине были уже сочтены. На закате Саладин стал властителем Палестины, крестоносцы полегли на поле боя, всюду лежали груды тел, а король иерусалимский, глава ор­дена тамплиеров, и Рейнольд Шатильонский оказались пленниками султана. Саладин обошелся с двумя из своих узников с величайшей учтивостью и приказал подать им угощение. А когда король протянул ле­дяной шербет Шатильону, султан сказал: «Это ты ему даешь, не я». Он помнил свою клятву и собст­венной рукой зарубил злополучного рыцаря Ша­тильонского.

Нелегко представить себе, что эту безмолвную рав­нину некогда оглашала грозная музыка боя и сотряса­ла тяжкая поступь вооруженных воинов. Нелегко насе­лить эту пустыню стремительными отрядами конницы и возмутить сонное оцепенение победными кликами, стонами раненых, мельканьем стягов и мечей над вол­нующимся морем битвы. Так безнадежно это запусте­ние, что никакая фантазия не в силах вдохнуть в него движение и жизнь.

Мы в целости и сохранности добрались до Фавора, и притом значительно опередили наше обвешанное оружием чучело. За всю дорогу мы не встретили ни души, а уж о свирепых ордах бедуинов никто и слыхом не слыхал. Фавор стоит уединенно и одиноко — гигант­ский часовой равнины Ездрилонской. Он возвышается примерно на тысячу четыреста футов над окружающей равниной; изящно очерченный конус, поросший лесом, виден издалека и радует глаз путника, утомленного невыносимым однообразием пустынной Сирии. Кру­той тропкой, проложенной в овеваемых ветром дубо­вых рощах и зарослях боярышника, мы взобрались на вершину. Картина, открывшаяся нам с этой высоты, была почти прекрасна. Внизу широко раскинулась плоская равнина Ездрилона, вся расчерченная клет­ками полей, точно шахматная доска, и такая же глад­кая и ровная; по краям она усеяна крошечными белыми деревушками, и всюду, вблизи и вдали, вьются по ней дороги и тропы. Ранней весной, в молодом зеленом уборе, картина эта, должно быть, прелестна. На юге равнины встает Малый Хермон, за вершиной которого можно разглядеть Гелвуй. Отсюда виден и Наин, известный тем, что здесь воскрешен был сын вдовицы, и Аендор, не менее известный своей волшеб­ницей. На востоке лежит долина Иордана, а за ней поднимаются Гилеадские горы. На западе — гора Кар­мель. Хермон на севере, плоскогорье Васана, и священ­ный город Сафед, мерцающий белизной, на высоком отроге Ливанских гор, и синевато-стальной край моря Галилейского, и гора Гаттин со своей двойной верши­ной — легендарная «Гора Блаженных», немая свиде­тельница последней отчаянной битвы крестоносцев за святой крест, — все это довершает открывшуюся нам картину.

Взглянуть на эту картину через живописную раму полуразрушенной, разбитой каменной арки времен Христа, которая скрывает все неприглядное, — ради такого удовольствия стоит карабкаться в гору. Стань­те на самой ее вершине и вдвойне насладитесь прекрас­ным закатом; имейте смелость заключить картину в массивную раму, и тогда лишь увидите, как она хороша. Эту истину узнаешь — и уже никогда не за­быть ее — в волшебном уголке, в замечательном саду графа Палавичини близ Генуи. Часами блуждаешь сре­ди гор и лесистых долин, сделанных так искусно, что кажется, будто они созданы не рукой человека, а самой природой; идешь по извилистым тропинкам — и вдруг перед тобой низвергающийся водопад и перекинутый через него мостик; в самых неожиданных местах нахо­дишь лесные озера; бродишь по разрушенным средне­вековым замкам в миниатюре, которые кажутся па­мятниками старины, а на самом деле построены всего лет десять назад; предаешься размышлениям над кро­шащимся мрамором древней гробницы, чьи колонны намеренно оббиты и облуплены их творцом — совре­менным ваятелем; нечаянно натыкаешься на игрушеч­ные дворцы, сложенные из редкого и дорогого камня, а рядом стоит крестьянская хижина, о ветхой мебели которой никогда не скажешь, что она сделана по осо­бому заказу; скачешь по кругу посреди леса на закол­дованном деревянном коне, который приводится в движение какой-то невидимой силой; пересекаешь римские дороги и проходишь под величественными триумфальными арками; отдыхаешь в прихотливых беседках, где незримые духи со всех сторон поливают тебя струйками воды и где даже цветы, стоит лишь коснуться их, встречают тебя дождем брызг; катаешь­ся на лодке по подземному озеру среди пещер и гро­тов, волшебно украшенных гроздьями сталактитов, и, выплыв на солнечный свет, оказываешься на другом озере, с отлогими зелеными берегами, а на нем покачи­ваются на якоре нарядные гондолы под сенью крохот­ного мраморного храма, который поднимается из про­зрачных вод и белоснежные статуи и колонны которо­го — с каннелюрами и вычурными капителями — отражаются в спокойных глубинах. Так переходишь от одних чудес к другим и всякий раз думаешь, что то чудо, которое видел последним, и есть самое главное. И действительно, чудо из чудес припасено напоследок, но его не увидишь, пока, высадившись на берег и прой­дя сквозь заросли редкостных цветов, собранных со всех концов света, не остановишься в дверях еще одно­го мнимого храма. Вот здесь-то гений художника до­стиг своей вершины и поистине распахнул пред нами врата волшебной страны. Смотришь через самое обы­кновенное желтое стекло, и прежде всего, в каких-нибудь десяти шагах перед собой, видишь трепещущее море листвы, посреди него неровный просвет, словно вход куда-то, — в лесу часто встречаешь такой, и он не вызывает мысли о хитроумном вмешательстве челове­ка, — и в этом просвете то здесь, то там в буйной тропической листве сверкают яркие цветы. И вдруг в этом нежданном ослепительном просвете тебе пред­стает дивное видение: ничего нежнее, мягче, прекраснее не грезилось в смертный час ни одному святому с тех пор, как Иоанн Богослов увидал святый град, мер­цающий в небесах над облаками. Широко раскинулось море, испещренное кренящимися под ветром паруса­ми; острый мыс вдается в его синеву, и на нем гордо высится маяк; за ним пологая лужайка; а дальше вид­неется Генуя, древний «город дворцов», — его парки, и холмы, и величественные здания; еще дальше — ис­полинская гора четко выделяется на фоне неба и мо­ря, — и над всем, в золотом небесном просторе, плывут легкие хлопья и клочки облаков. Все золотое — море, и город, и луг, и гора, и небо, — всюду золото, все богато, и пышно, и сказочно, словно видение рая. Ни один художник не мог бы запечатлеть на полотне эту чарующую красоту, — и однако, не будь здесь желтого стекла и хитро придуманной рамы, которая отодвига­ет все в волшебную даль и отсекает все, что может испортить вид, картина эта вовсе не вызывала бы восторгов. Такова жизнь, и на всех нас змий-искуси­тель наложил свою печать.

Теперь, хочешь не хочешь, надо снова вернуться к горе Фавор, хотя это предмет довольно скучный, и я не могу не отвлекаться и не вспоминать картины, куда более приятные. Ну, постараюсь не задерживать­ся на ней. Ничего в ней нет примечательного (если не считать того, что, как мы предполагаем, здесь свер­шилось преображение Господне), только седые руины, которые скоплялись здесь век за веком, начиная со времен отважного Гедеона и других воинов, процвета­вших здесь тридцать столетий назад, и вплоть до вчерашнего дня истории, ознаменованного крестовы­ми походами. Тут стоит греческий монастырь, в нем угощают превосходным кофе, но здесь не найдешь ни щепочки от истинного креста, ни единой косточки святого, чтобы занять праздные мысли мирян и напра­вить их в более серьезное русло. Я ни во что не ставлю ту древнюю церковь, которая не может похвастать своими святынями.

Равнина Ездрилонская — «поле битвы народов» — вызывает думы об Иисусе Навине, Венададе, Савле и Гедеоне; о Тамерлане, Танкреде, Ричарде Львиное Сердце и Саладине; о воинственных царях персидских, о героях Египта, о Наполеоне — ибо все они сражались здесь. Если бы колдовской свет луны мог вызвать из могил тьмы и тьмы воинов всех времен и народов в причудливых и несхожих одеждах, некогда устремля­вшихся сюда со всех концов земли и вступивших в бит­ву на этом бескрайнем поле, и это многоцветное вой­ско с пышными султанами, знаменами и сверкающими копьями вновь затопило бы равнину, я простоял бы здесь целую вечность, любуясь этим призрачным ше­ствием. Но колдовской свет луны — это тщета и об­ман, и смертному, который уверует в него, уготованы скорбь и разочарование.

У подножья горы Фавор, у самого края легендар­ной равнины Ездрилонской, прилепилась жалкая дере­вушка Девурье, где жила пророчица Девора. Деревуш­ка эта как две капли воды похожа на Магдалу.